Вдруг его пронзило, что он, пожалуй, обезумел, на что тут, собственно, рассчитывать, нужно скорее уходить, пока его не видели.
Но это длилось всего мгновение, словно бы последнее стенание его робости окончательно стряхнуло давешнюю растерянность и в душу вошла большая, прочная, безоблачная уверенность; и если раньше на него будто что-то давило, какая-то обременительная необходимость, как гипноз, то теперь он действовал в согласии со своей свободной, целеустремленной, ликующей волей.
Ведь наступила весна!
Звонок жестью продребезжал по этажу. Дверь открыла служанка.
— Госпожа дома? — бодро спросил он.
— Дома, да… но как позволите…
— Вот.
Он протянул визитную карточку и, когда она понесла ее, с озорной улыбкой в сердце просто прошел следом. Пока служанка передавала молодой хозяйке карточку, он уже стоял в комнате со шляпой в руке.
Это было не очень большое помещение, обставленное непритязательной темной мебелью.
Юная дама поднялась со своего места у окна, кажется, едва успев отложить книгу на соседний столик. Никогда, ни в какой роли он не видел ее столь восхитительной, как в действительности. Серое платье с темной вставкой на груди, облегающее изящную фигуру, отличалось скромной элегантностью. В светлых завитушках надо лбом подрагивало майское солнце.
Кровь его забурлила, зашумела от восторга, и когда она наконец бросила удивленный взгляд на карточку, а затем подняла еще более удивленный на него самого, он быстро сделал к ней два шага и его тоскливый жар прорвался в нескольких робких напористых словах:
— Ах нет… вы не должны сердиться!
— Что за нападение такое? — весело спросила она.
— Я просто обязан был, хоть вы и не дали мне позволения, я все же обязан хоть раз сказать, как я восхищен вами, сударыня… — Она приветливо указала ему на кресло, и, пока они усаживались, слегка запинаясь, продолжил: — Видите ли, я уж так устроен, что всегда говорю все сразу и не умею вечно все… все держать в себе, и потому я просил… А почему вы не ответили мне, сударыня? — вдруг простодушно перебил он сам себя.
— Я… я не могу передать вам, — с улыбкой ответила она, — как искренне обрадовалась вашим любезным словам и красивым цветам, но… нельзя же так сразу… Ведь откуда мне было знать…
— Нет-нет, это я все прекрасно понимаю, но, правда, вы сейчас не сердитесь, что я без позволения…
— Ах нет, зачем же сердиться! Вы ведь недавно в П.? — быстро добавила она, чутко предупреждая неловкую заминку.
— Вовсе нет, уже около семи недель, сударыня.
— Так долго? А я полагала, вы впервые увидели меня на сцене недели полторы назад, когда я получила ваше приветливое письмо.
— Ну что вы, сударыня! Все это время я смотрел вас почти каждый вечер! Во всех ваших ролях!
— Вот как! Но почему же тогда вы не приходили раньше? — с невинным изумлением спросила она.
— Мне следовало прийти раньше? — весьма кокетливо ответил он вопросом на вопрос.
Сидя напротив нее в кресле и ведя задушевную беседу, он чувствовал себя таким несказанно счастливым, а ситуация казалась ему столь невообразимой, что он почти опасался: не дай Бог, за сладким сном, как обычно, последует печальное пробуждение. У него было так покойно-задорно на душе, что он чуть по-домашнему не перебросил ногу на ногу, а потом опять подступило столь безмерное блаженство, что, по правде сказать, захотелось с возгласом ликования броситься прямо к ее ногам…К чему все это глупое притворство! Я ведь так тебя люблю… так люблю!
Она немного покраснела, однако искренне весело рассмеялась на его смешной вопрос.
— Пардон, вы меня неверно поняли. Я, правда, несколько неудачно выразилась, но вам бы следовало ловить поскорее…
— Отныне, сударыня, я постараюсь ловить на лету…
Он в полном смысле разошелся. После этих слов он повторил себе еще раз: она сидит перед ним! Она сидит перед ним! А он с ней! Время от времени он собирал мысли, дабы удостовериться, что это действительно он и это его недоверчиво-блаженные взгляды порой скользят по ее лицу, фигуре… Да, это ее светленькие волосы, ее нежный рот, мягкий подбородок с легкой склонностью к удвоению, ясный детский голос, очаровательная речь, теперь, не на театре, слегка окрашенная южнонемецким диалектом, ее руки, когда она, не отреагировав на последние слова, снова взяла со стола визитную карточку, чтобы уточнить его имя, — чудные руки, которые он так часто целовал в мечтах, эти неописуемые руки и глаза, вот уже опять направленные на него с выражением все возрастающей заинтересованной приветливости! Снова к нему были обращены ее слова, когда она продолжила непринужденную беседу, состоявшую из вопросов и ответов, порой замиравшую, затем снова с легкостью возобновлявшую свое течение, касаясь их корней, занятий, ролей Ирмы Вельтнер, «пониманием» которых ею он, разумеется, беспредельно восхищался и изумлялся, хотя, отбивалась она со смехом, чего там особенно «понимать».
В ее веселом смехе слышалась некая театральность, как если бы, например, папаша-толстяк только что отпустил в партер одну из шуточек Мозера[1], но его это приводило в восторг, притом он, совсем простодушно, не таясь, всматривался в ее лицо, и не раз приходилось ему бороться с искушением броситься прямо к ее ногам и тут же признаться в своей большой-большой любви.
Прошло, вероятно, не менее часа, когда он наконец, совсем смутившись, глянул на часы и торопливо встал.
— Однако я задерживаю вас, фройляйн Вельтнер. Вам давно следовало выставить меня. Вы ведь должны были догадаться, что в вашем присутствии время для человека…
Невзначай у него вышло весьма ловко. Он уже почти перестал восхищаться актрисой; его искренние комплименты незаметно приобретали все более личный характер.
— Но который час? Вы уже хотите идти? — спросила она с несколько мрачным удивлением, если и наигранным, то, во всяком случае, показавшимся правдоподобнее и воздействовавшим убедительнее, чем на сцене.
— Господи, я довольно наводил на вас скуку! Целый час!
— Ах, не может быть! Для меня время пролетело так быстро! — воскликнула она на сей раз с несомненно искренним удивлением. — Целый час?! Тогда мне, право, нужно поторопиться затолкать в голову кое-что из новой роли — на вечер — вы будете сегодня в театре? — я к репетиции ничего не выучила. Режиссер меня чуть не прибил!
— Когда я буду иметь честь убить его? — торжественно спросил он.
— Лучше сегодня, чем завтра, — рассмеялась она, протянув ему на прощание руку.
И с нахлынувшей страстью он наклонился к ее руке и прижался губами долгим ненасытным поцелуем, от которого, несмотря на увещевания рассудка, не мог оторваться, ну не мог оторваться от нежного запаха этой руки, от этого блаженного кружения чувств.
Она несколько торопливо убрала руку, и, снова подняв глаза, он заметил в ее лице нечто вроде растерянности, чему, пожалуй, следовало бы радоваться всем сердцем, но что он расценил как досаду на свое неприличное поведение и, устыдившись, на мгновение расстроился.
— Сердечно вас благодарю, фройляйн Вельтнер, — быстро и суше, чем давеча, проговорил он, — за тот любезный прием, который вы мне оказали…
— Ну что вы, я очень рада нашему знакомству.
— А ведь… — начал он с прежним простодушием, — вы не откажете мне в просьбе, сударыня, так сказать… чтобы… я еще навестил вас!
— Разумеется!.. то есть… ну конечно… почему же нет! — Она чуть смутилась. После странного поцелуя руки просьба его показалась несколько несвоевременной. — Буду очень рада снова побеседовать с вами, — все же прибавила она со спокойной доброжелательностью и еще раз протянула руку.
— Премного вам благодарен.
Еще один короткий наклон, и он снова оказался на лестнице. И вдруг, уже не видя ее, снова как во сне.
Но затем, вновь почувствовав на своих губах, в своих ладонях тепло ее руки, уверился, что все действительно было действительностью и его «смелые» блаженные мечты стали явью. Будто пьяный, шатаясь, он спустился по лестнице, нависая над перилами, на которые столь часто принужден был опираться и которые покрывал ликующими поцелуями — сверху и до самого низу.
На улице перед фасадом стоявшего в углублении дома находилась небольшая площадка — то ли дворик, то ли садик, где слева первыми цветами распускался куст сирени. Молодой человек остановился возле него, спрятал пылающее лицо в прохладных ветвях и долго пил молодой нежный запах, а сердце стучало молотом.
О, как он ее любил!
Рёллинг и еще несколько его товарищей уже закончили обедать, когда он, разгоряченный, вошел в ресторан и, небрежно поздоровавшись, подсел к ним. Пару минут он сидел молча и по очереди смотрел на каждого с улыбкой превосходства, словно в глубине души потешался — сидят тут, курят и ничего-то не знают.